igorolin (igorolin) wrote,
igorolin
igorolin

Categories:

"...и если кто меня вспомянет, то это - Родина моя"

Умер Евгений Евтушенко, великий поэт.

**********
Всегда найдется женская рука,
чтобы она, прохладна и легка,
жалея и немножечко любя,
как брата, успокоила тебя.

Всегда найдется женское плечо,
чтобы в него дышал ты горячо,
припав к нему беспутной головой,
ему доверив сон мятежный свой.

Всегда найдутся женские глаза,
чтобы они, всю боль твою глуша,
а если и не всю, то часть ее,
увидели страдание твое.

Но есть такая женская рука,
которая особенно сладка,
когда она измученного лба
касается, как вечность и судьба.

Но есть такое женское плечо,
которое неведомо за что
не на ночь, а навек тебе дано,
и это понял ты давным-давно.

Но есть такие женские глаза,
которые глядят всегда грустя,
и это до последних твоих дней
глаза любви и совести твоей.

А ты живешь себе же вопреки,
и мало тебе только той руки,
того плеча и тех печальных глаз...
Ты предавал их в жизни столько раз!

И вот оно - возмездье - настает.
"Предатель!"- дождь тебя наотмашь бьет.
"Предатель!"- ветки хлещут по лицу.
"Предатель!"- эхо слышится в лесу.

Ты мечешься, ты мучишься, грустишь.
Ты сам себе все это не простишь.
И только та прозрачная рука
простит, хотя обида и тяжка,

и только то усталое плечо
простит сейчас, да и простит еще,
и только те печальные глаза
простят все то, чего прощать нельзя...


Долгие крики
Дремлет избушка на том берегу.
Лошадь белеет на темном лугу.
Криком кричу и стреляю, стреляю,
а разбудить никого не могу.

Хоть бы им выстрелы ветер донес,
хоть бы услышал какой-нибудь пес!
Спят как убитые... «Долгие крики» —
так называется перевоз.

Голос мой в залах гремел, как набат,
площади тряс его мощный раскат,
а дотянуться до этой избушки
и пробудить ее — он слабоват.

И для крестьян, что, устало дыша,
спят, словно пашут, спят не спеша,
так же неслышен мой голос, как будто
шелесты сосен и шум камыша.

Что ж ты, оратор, что ж ты, пророк?
Ты растерялся, промок и продрог.
Кончились пули. Сорван твой голос.
Дождь заливает твой костерок.

Но не тужи, что обидно до слез.
Можно о стольком подумать всерьез.
Времени много... «Долгие крики» —
так называется перевоз.


...
Людей неинтересных в мире нет.
Их судьбы — как истории планет.
У каждой все особое, свое,
и нет планет, похожих на нее.

А если кто-то незаметно жил
и с этой незаметностью дружил,
он интересен был среди людей
самою незаметностью своей.

У каждого — свой тайный личный мир.
Есть в мире этом самый лучший миг.
Есть в мире этом самый страшный час,
но это все неведомо для нас.

И если умирает человек,
с ним умирает первый его снег,
и первый поцелуй, и первый бой...
Все это забирает он с собой.

Да, остаются книги и мосты,
машины и художников холсты,
да, многому остаться суждено,
но что-то ведь уходит все равно!

Таков закон безжалостной игры.
Не люди умирают, а миры.
Людей мы помним, грешных и земных.
А что мы знали, в сущности, о них?

Что знаем мы про братьев, про друзей,
что знаем о единственной своей?
И про отца родного своего
мы, зная все, не знаем ничего.

Уходят люди... Их не возвратить.
Их тайные миры не возродить.
И каждый раз мне хочется опять
от этой невозвратности кричать...


* * *
Зашумит ли клеверное поле,
заскрипят ли сосны на ветру,
я замру, прислушаюсь и вспомню,
что и я когда-нибудь умру.

Но на крыше возле водостока
встанет мальчик с голубем тугим,
и пойму, что умереть — жестоко
и к себе, и, главное, к другим.

Чувства жизни нет без чувства смерти.
Мы уйдем не как в песок вода,
но живые, те, что мертвых сменят,
не заменят мертвых никогда.

Кое-что я в жизни этой понял,—
значит, я недаром битым был.
Я забыл, казалось, все, что помнил,
но запомнил все, что я забыл.

Понял я, что в детстве снег пушистей,
зеленее в юности холмы,
понял я, что в жизни столько жизней,
сколько раз любили в жизни мы.

Понял я, что тайно был причастен
к стольким людям сразу всех времен.
Понял я, что человек несчастен,
потому что счастья ищет он.

В счастье есть порой такая тупость.
Счастье смотрит пусто и легко.
Горе смотрит, горестно потупясь,
потому и видит глубоко.

Счастье — словно взгляд из самолета.
Горе видит землю без прикрас.
В счастье есть предательское что-то —
горе человека не предаст.

Счастлив был и я неосторожно,
слава богу — счастье не сбылось.
Я хотел того, что невозможно.
Хорошо, что мне не удалось.

Я люблю вас, люди-человеки,
и стремленье к счастью вам прощу.
Я теперь счастливым стал навеки,
потому что счастья не ищу.

Мне бы — только клевера сладинку
на губах застывших уберечь.
Мне бы — только малую слабинку —
все-таки совсем не умереть.


* * *
Идут белые снеги,
как по нитке скользя...
Жить и жить бы на свете,
но, наверно, нельзя.

Чьи-то души бесследно,
растворяясь вдали,
словно белые снеги,
идут в небо с земли.

Идут белые снеги...
И я тоже уйду.
Не печалюсь о смерти
и бессмертья не жду.

я не верую в чудо,
я не снег, не звезда,
и я больше не буду
никогда, никогда.

И я думаю, грешный,
ну, а кем же я был,
что я в жизни поспешной
больше жизни любил?

А любил я Россию
всею кровью, хребтом -
ее реки в разливе
и когда подо льдом,

дух ее пятистенок,
дух ее сосняков,
ее Пушкина, Стеньку
и ее стариков.

Если было несладко,
я не шибко тужил.
Пусть я прожил нескладно,
для России я жил.

И надеждою маюсь,
(полный тайных тревог)
что хоть малую малость
я России помог.

Пусть она позабудет,
про меня без труда,
только пусть она будет,
навсегда, навсегда.

Идут белые снеги,
как во все времена,
как при Пушкине, Стеньке
и как после меня,

Идут снеги большие,
аж до боли светлы,
и мои, и чужие
заметая следы.

Быть бессмертным не в силе,
но надежда моя:
если будет Россия,
значит, буду и я.


Молитва
Как бы я в жизни ни куролесил,
весел — невесел, трезв или пьян,
где-то в Непале или в опале, —
как ни взлетел бы я, как бы ни пал,
как бы молиться судьба ни велела,
нету молитвы другой у меня:
«Только бы, только бы ты не болела,
только бы, только бы не умерла».
Если на улице вижу больницу, —
мысль о тебе, будто нож под ребром.
Кладбищ нечистая совесть боится.
Местью грозят: «Мы её отберём!
В тех, кто любимых пытает, — нет бога.
Смерти страшней истязанье твоё.
Пусть отдохнёт. Её спрячем глубоко,
чтобы ты больше не мучил её!»
«Боже! — кричу я всей болью глубинной. —
Что мне бессмертья сомнительный рай!
Пусть я умру, но не позже любимой —
этою карой меня не карай!»


Медсестра
Барак в Филях. Мать-одиночка.
Пьёт. Ночью водит мужиков.
А ты – единственная дочка.
В пятнадцать лет – артель шнурков.

Мать – в спондилезе. Ты в запарке.
То где-то польта подаешь,
то чистишь клетки в зоопарке,
то газировку продаешь.

Мать умирает. бьёшься, ищешь.
Уборщица. Аэропорт.
Брак. Девять метров. Муж – носильщик.
Детей не хочет. Пьёт. Аборт.

Блевоту мужа вытираешь,
трёшь в туалетах пол с утра.
Тупеешь, сохнешь. Вечерами
на курсы ходишь. Медсестра.

Непросто выбиться в медсестры,
но существует благодать,
как будто Пушкину морошки,
горсть милосердия подать.

В себе такую перемену
ты ощутила в миг один,
когда впервые в жизни в вену
больному влила строфантин.

И рядом с ангелом России,
поднявшим белые крыла,
мерцательная аритмия
из сердца, съёжившись, ушла.

И с непонятной раньше дрожью
ты увидала наяву,
как тот больной вздохнул, и ожил,
и выдохнул: «Сестра, живу…»

Что знала ты? на все печали,
на все вопросы: «Отвяжись».
Тебя как будто отучали
от взглядов собственных на жизнь.

Но, защитив тебя от ада,
вдруг распрямил тебя халат.
Ещё не появились взгляды,
но появился просто взгляд.

И по-девчоночьи ты прыснешь,
забыв, что ты – медперсонал,
когда смешной поэт под шприцем
мычит «Интернационал».

Жалеешь мужа ты порою,
ему прощая даже мат,
но ты не можешь быть сестрою
того, кто сам тебе не брат.

В метро, трамваях и столовых,
у магазинов и пивных
не видишь ты родных – в здоровых,
а видишь лишь в больных – родных.

И рвешься ты поближе к смерти
в свой белоснежно тяжкий труд,
в свою свободу милосердья,
пока её не отберут.

И вновь поймёшь свою нелишнесть,
спасая чьи-нибудь сердца,
и наконец-то вновь услышишь
вздох человеческий: «Сестра…»


...
Нет, мне ни в чем не надо половины!
Мне - дай все небо! Землю всю положь!
Моря и реки, горные лавины
Мои - не соглашаюсь на дележ!

Нет, жизнь, меня ты не заластишь частью.
Все полностью! Мне это по плечу!
Я не хочу ни половины счастья,
Ни половины горя не хочу!

Хочу лишь половину той подушки,
Где, бережно прижатое к щеке,
Беспомощной звездой, звездой падучей
Кольцо мерцает на твоей руке…



...
Любимая, и это мы с тобой,
измученные, будто бы недугом,
такою долголетнею борьбой
не с кем-то третьим лишним, а друг с другом?
Но прежде, чем... Наш сын кричит во сне!
расстаться... Ветер дом вот-вот развалит!
Приди хотя бы раз в глаза ко мне,
приди твоими прежними глазами.
Но прежде, чем расстаться, как ты просишь,
туда искать совета не ходи,
где пустота, прикидываясь рощей,
луну притворно нянчит на груди.
Но прежде, чем расстаться, как ты просишь,
услышь в ночи, как всхлипывает лёд,
и обернётся прозеленью просинь,
и прозелень в прозренье перейдёт.
Но прежде, чем... Как мы жестоко жили!
Нас бы с тобой вдвоём по горло врыть!
Когда мы научились быть чужими?
Когда мы разучились говорить?
В ответ: «Не называй меня любимой...»
Мне поделом. Я заслужил. Я нем.
Но всею нашей жизнью, гнутой, битой,
тебя я заклинаю: прежде, чем...
Ты смотришь на меня, как неживая,
но я прошу, колени преклоня,
уже любимой и не называя:
«Мой старый друг, не покидай меня...»


* * *
Л. Мартынову

Окно выходит в белые деревья.
Профессор долго смотрит на деревья.
Он очень долго смотрит на деревья
и очень долго мел крошит в руке.
Ведь это просто -
правила деленья!
А он забыл их -
правила деленья!
Забыл -
подумать -
правила деленья!
Ошибка!
Да!
Ошибка на доске!
Мы все сидим сегодня по-другому,
и слушаем и смотрим по-другому,
да и нельзя сейчас не по-другому,
и нам подсказка в этом не нужна.
Ушла жена профессора из дому.
Не знаем мы,
куда ушла из дому,
не знаем,
отчего ушла из дому,
а знаем только, что ушла она.
В костюме и немодном и неновом,-
как и всегда, немодном и неновом,-
да, как всегда, немодном и неновом,-
спускается профессор в гардероб.
Он долго по карманам ищет номер:
"Ну что такое?
Где же этот номер?
А может быть,
не брал у вас я номер?
Куда он делся?-
Трет рукою лоб.-
Ах, вот он!..
Что ж,
как видно, я старею,
Не спорьте, тетя Маша,
я старею.
И что уж тут поделаешь -
старею..."
Мы слышим -
дверь внизу скрипит за ним.
Окно выходит в белые деревья,
в большие и красивые деревья,
но мы сейчас глядим не на деревья,
мы молча на профессора глядим.
Уходит он,
сутулый,
неумелый,
под снегом,
мягко падающим в тишь.
Уже и сам он,
как деревья,
белый,
да,
как деревья,
совершенно белый,
еще немного -
и настолько белый,
что среди них
его не разглядишь.


...
Свидание с тобой теперь в больнице.
Медсестры, как всевидящий конвой.
Твое лицо отчаянно бодрится...
Оставьте мою милую живой!

Когда ты остаешься там, в палате.
В своем казенном байковом халате,
Я - брошенный тобой, ребенок твой.
А ты мне говоришь не как чужому:
"Ты кашляешь? Попил бы ты боржому.
Здесь есть в буфете. Я схожу - куплю."

Прости за исковерканные годы,
Прости за все возвышенные оды,
И низость плоти после этих од -
Души и тела горестный разброд.

Ведь то, что ты болеешь, разве странно?
Любовь всегда первоначально - рана,
Как эту рану ты не назови.
К любви счастливой ощущая зависть,
Болезни, как гадюки, заползают
В проломы душ, в развалины любви.

Но почему за эти прегрешенья
Ты платишься? А я гуляю, пью?
Пойду к врачам и стану на колени:
Спасите мне любимую мою!

Вы можете ли знать, товарищ доктор,
Зондирующий тайны бытия,
Какой она бывает к людям доброй?
А если злой бывает - это я!

Вы можете ли знать, товарищ доктор,
Что если есть во мне какой-то свет,
То из души ее его я добыл -
И только беспросветность дал в ответ?!

Вы можете ли знать, товарищ доктор,
Какой она узнала в жизни ад?
Какой она узнала яд и деготь?
А я ей снова деготь. Снова яд.

В меня свой дух, в меня свое здоровье
Она переливала: не болей!
Возьмите до последней капли крови
Всю кровь мою - и перелейте ей!

Усталый, как на поле боя Тушин,
Мне доктор говорит с такой тоской:
"Ей ничего не нужно. Только нужен
Покой. Вы понимаете: покой!"

Покой? Скажите, что это такое?
Как по латыни формула покоя?

О, почему, предчувствиям не вняв,
Любимых сами в пропасть мы бросаем,
А после так заботливо спасаем,
Когда лишь клочья платья на камнях.


И несколько отрывков.


Обидели.
Беспомощно мне, стыдно.
Растерянность в душе моей,
не злость.
Обидели усмешливо и сыто.
Задели за живое.
Удалось.



Но русские среди трудов и битв,
хотя порой в отчаянье немеют,
обиды на Россию не имеют.
Она для них превыше всех обид.

Нам на неё обидеться грешно,
как будто бы обидеться на Волгу,
на белые берёзоньки, на водку,
которой утешаться суждено.

На чёрный хлеб, который вечно свят,
на «Догорай, гори, моя лучина...»,
на всех, что спят в земле неизлечимо,
на матерей, которые не спят.



Не помню, сколько их, галдевших, било.
Быть может, сто, быть может, больше было,
но я, мальчишка, плакал от стыда.
И если сотня, воя оголтело,
кого-то бьет,- пусть даже и за дело! -
сто первым я не буду никогда!



Ну разве может быть у шкурника,
у прохиндея, торгаша
душа бродяги и ушкуйника –
исконно русская душа?

Но за водчонкой и закускою,
на хлеб насыпавши сольцы,
«Люблю природу нашу русскую!..» -
вздыхают часто подлецы.

И едут к зарослям и порослям,
все воздыхая о Руси,
чтоб отдохнуть от прежних подлостей,
для новых – силы обрести.

Но, подозрительно зажавшаяся,
природа чувствует всегда
тупых, завравшихся, зажравшихся
и гневно прячется в себя…



В тот день высоким обществом старух
я был допущен к бубликам и чаю.



я на подножке мчащего сегодня
во имя завтра еду во вчера.



«Да будет мне вами позволено
спросить на нескромный предмет, -
вы с кафедры вроде уволены,
а держитесь, будто бы нет?
Простите вопрос этот каверзный,
но я любопытен – беда».
«А я – гражданин. С этой кафедры
уволить нельзя никогда».



Не в элите хотел бы я быть,
но, конечно, не в стаде трусливых,
не в овчарках при стаде,
не в пастырях,
стаду угодных,
и хотел бы я счастья,
но лишь не за счет несчастливых,
и хотел бы свободы,
но лишь не за счет несвободных.



Большой читатель сам поэт,
мысль отличая от поветрий.
Tags: Евтушенко, литература
Subscribe

  • Post a new comment

    Error

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

    When you submit the form an invisible reCAPTCHA check will be performed.
    You must follow the Privacy Policy and Google Terms of use.
  • 2 comments